Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

Алексей Конаков

 

ПРИГОВ В ПЕТЕРБУРГЕ

 

Достаточно один раз побывать в Санкт-Петербурге, чтобы понять: плотность литературных конвенций здесь приближается к предельно допустимым – опасным для жизни! – значениям. Гарантируя если не летальный исход, то как минимум слепоту, они немного напоминают своим действием метиловый спирт (коего всегда было в опасном достатке на железнодорожных просторах Родины). И, быть может, именно поэтому вполне образованные жители города умудряются в упор не замечать, что воспетый классиком медный всадник в действительности сделан из бронзы, а знаменитая желтизна правительственных зданий приобрела за девяносто пять постреволюционных лет отчетливый оттенок урины. Казалось бы, такая ситуация автоматически должна делать Петербург раем для концептуальных писателей, в первую голову изучающих штампы и клише общественного сознания, но нет; и, скажем, из славной когорты московских концептуалистов лишь Вс. Некрасов вдоволь нагулялся меж пустынных волн и жолтых окон северной столицы («Зимний / и зимний и летний / И Летний / и летний и зимний / папин и мамин / и папин / и мамин Пушкин»[1]). В стихах о Петербурге/Ленинграде он проницателен до гениальности, и, будь на то моя воля, первую толику лавров и фанфар я бы предназначил именно ему. У властей предержащих, однако, иное мнение, и открытый в Эрмитаже 6-го ноября 2012-го года отдельный зал посвящен не Некрасову, а Пригову.

 

Есть некая потаенная правда и очевидный такт в том, что зал Д.А. Пригова решили расположить не в самом Зимнем дворце (основной корпус Эрмитажа), а сбоку припекой, в здании Генерального штаба; однако даже и в таком случае явление знаменитого концептуалиста в главном музее города немного сбивает с толку. И дело здесь не в привычном, как кожа, охранительстве и ретроградстве, но скорее в некоем отчетливом духе волюнтаризма, исходящем от содеянного. Все-таки Пригов был и остается внутренне чуждым Петербургу, по сей день ориентированному на авторов возвышенно-модернистской складки (И. Бродский, Е. Шварц, В. Кривулин и т. п.). Фокус в том, что открытие посвященного Пригову зала в Эрмитаже является, по большому счету, насильственным, принудительным актом, никак не следующим из внутренней логики развития города, из его культурной традиции (и официальной, и андеграундной), из насущных потребностей публики – вообще из любых извивов петербургского текста. И очень интересно понять, кому принадлежит этот жест, кем он инспирирован? Во всяком случае, именно в силу такого положения вещей приговский зал воспринимается сейчас посетителем как некая занесенная извне капсула, как сброшенная сверху замедленного действия бомба, чей взрыв призван вдруг изменить существующее в городе положение вещей. И потому вопрос о пафосном представлении и водворении Пригова в Петербурге оказывается вопросом не общей культурологии, но скорее насущной политики (понимаемой предельно широко – как искусство жизни в полисе). Данный момент и хотелось бы обсудить подробнее.

Думаю, нет никакой нужды лишний раз повторять слова о теснейшей связи поэзии и политики в России. Их отношение испокон веков напоминает не строгую оппозицию, а некое макраме, где нити переплетены сверхплотно и траектория взаимоотношений поэта и царя всегда идет косичкой. Созданию подобной ситуации способствовали как правители («буду твоим личным цензором»), так и стихотворцы («песня есть форма языкового неповиновения»); при этом доминанта постоянно менялась. Так, в последние два десятилетия Пригов был интересен именно как поэт – его, например, любили употреблять в качестве эффективного противобродского средства: «Я произнес имя Бродского в небольшой литературной тусовке. И узнал много интересного. В частности, что лучше Бродского Тимур Кибиров, Сергей Гандлевский, Владимир Гандельсман, и, конечно, Дмитрий Пригов. Пригов даже намного лучше»[2] (Б. Херсонский). Сейчас видно, что данную роль он исполнил с блеском, а многочисленные приемы его поэтики на клеточном уровне усвоены влиятельнейшими авторами нулевых (в диапазоне от Д. Воденникова до М. Степановой). При этом как парадокс необходимо отметить, что, будучи передовым автором, Пригов в то же время немало способствовал консервативному проекту сохранения силлабо-тоники в России. Издеваясь и насмехаясь над классическими схемами, поэтика Пригова тайно длила их господство, открывая новые возможности использования, скажем, ямба и глагольных созвучий. (С другого края схожую задачу решал Бродский; именно их совместные усилия виновны в том, что триумф верлибра в России запоздал минимум на четверть века).

«Смех смехом, а он между тем подсовывает читателю всё тот же завалящий товар»[3], – писал А. Синявский о знаменитой шутке Пушкина («читатель ждет уж рифмы розы»). С технической точки зрения поэтика Пригова следует тем же рецептам – указание на избитость приема позволяет использовать его и дальше, а радикальность оборачивается консервативностью. Политическое измерение приговских произведений, актуализацию которого мы начинаем наблюдать, претерпевает схожие трансформации. Будучи изначально – в самой грубой интерпретации – сатирой на условности советского быта, ныне тексты Пригова начинают восприниматься как уникальное признание самобытности и оригинальности советской цивилизации. Атака на застой внезапно становится воспеванием застоя, а выхолощенный до соц-арта концептуализм – инструментом подспудной реабилитации и пропаганды советского уклада жизни. Этому есть объективные причины, которые таятся не в семантике, но скорее в самой технике приговских текстов. Прежде всего, поражает удивительная миметичность этих стихов: тавтологические рифмы, проглоченные слоги и нелепые довески буквально (в буквах) воспроизводят чудовищные способы строительства всего и вся (от домов до идеологий) в СССР. Показное бахвальство собственной неумелостью полностью соответствует риторике класса-гегемона. Грандиозный план написания 20000 стихотворений напоминает о пафосе перевыполнения плана пятилеток. В некотором смысле проект Пригова правильно будет назвать монархическим, ибо он стремится абсолютно совпасть со своей страной, заявляя каждой строкой: «Государство – это я!».

И здесь нам следует отметить два важных момента. Первый из них состоит в курсе на мягкий авторитаризм, взятом в России в последние годы, а второй – в разговорах о возвращении застойных времен. Никогда не скрываемая В. Путиным тоска по СССР («развал Союза – крупнейшая геополитическая катастрофа века») сейчас все более приобретает очертания продуманной пропаганды, призванной создать в массовом сознании выгодный (идиллический?) образ позднесоветских времен. Догадливыми людьми вибрации новорожденного тренда могли быть уловлены уже в самом начале нулевых, когда вошли в моду шарфы и майки с надписью «СССР». За двенадцать лет частная ностальгия В. Путина обернулась грандиозным проектом, составными элементами которого являются и напоминающая о Брежневе политика продажи энергоносителей, и амбициозный план создания Евразийского Экономического Союза, и разговоры провластных политологов, вроде С. Кургиняна, об «СССР 2.0», и фактически однопартийный парламент, и, наконец, вырождение социальной активности населения в банальный консюмеризм. На таком фоне Пригов, будучи в первую очередь автором «советских текстов», может стать для нового застоя примерно тем же, чем был для революции В. Маяковский – точнейшим слепком и высшим оправданием. Мы уже говорили выше о превращении сатиры в сентиментальность и о полном совпадении стихотворений поэта со своей страной. В отличие от воспевавшего Венецию и Рим космополита Бродского, Пригов пишет о тараканах и «милицанерах», что в рамках путинской риторики автоматически истолковывается как «патриотизм».

В данный момент почти вся страна выглядит весьма восприимчивой к описанному выше дискурсу «советизации» – что, впрочем, не удивительно при медийных и административных ресурсах федерального центра. И в числе немногих городов, более-менее успешно противостоящих такой политике, Петербург, быть может, занимает первое место. Бывшая некогда воплощением прогрессивной государственности, ныне Северная Пальмира формирует свою идентичность именно через противопоставление себя остальной России. Все чаще раздаются голоса о выходе из состава Федерации, о создании вольного города-республики с парламентским управлением, о присоединении к типологически близкой семье северных европейских городов (Стокгольм и Копенгаген, действительно, куда легче соотносятся с Петербургом, чем Казань и Москва). Подозрительные выборы в шестую Госдуму послужили лучшей пропагандой либерализма, транзит «Северного потока» через Ленобласть дал лишний козырь на руки сепаратистам, яростная борьба против газпромовского небоскреба на Охте стала интерпретироваться как отстаивание главного ресурса – уникального архитектурного ансамбля города. Неиссякаемая любовь жителей к стихам эмигранта Бродского, артистичная пропаганда петербургского снобизма в исполнении Л. Лурье, патернальное означающее напротив Большого дома («в плену у ФСБ»), митинги и статьи иных ингерманландцев – всякое лыко идет теперь в строку, работает на отдаление и отделение Петербурга от России. И что бы ни говорил первый в стране петербуржец, именно здесь – над лимонной Невою – менее всего скучают о развеселом общежитии СССР.

Схожая ситуация отталкивания от страны характерна, пожалуй, еще только для Калининграда и Владивостока. Поэтому первому была дарована федеральная программа развития региона (исключительная привилегия, коей из 83-х субъектов удостоена еще лишь Чечня), а второму – грандиозный со своим вантовым мостом саммит АТЭС. Что же касается «культурной столицы» России, то ее, кажется, решили брать соответствующими «тонкими» методами. У В. Путина в родном городе помимо пространства политической репрезентации (Смольный, где его представляет соратник по «Русскому афонскому обществу» Г. Полтавченко) существуют и пространства репрезентации культурной. В числе важнейших из них – гергиевская Мариинка и Эрмитаж М. Пиотровского. Конечно, не следует интерпретировать открытие зала Пригова как непосредственное указание из Кремля, но место и контекст появления экспозиции на удивление хорошо обслуживают текущий политический момент, и само события кажется весьма двусмысленным. Возникает соблазн в стиле М. Фуко предположить в нем жест микровласти, запуск выгодного кому-то дискурса. Конечно, в силу того, что музей (по понятным причинам) представляет посетителям в основном Пригова-художника, соц-артовский колорит оказывается притушенным (все же не В. Комар и А. Меламид!); но под такую сурдинку подразумевается, что Пригов, в первую очередь, все же создатель стихов – и стихи эти обоюдоостры. Так, Е. Чижова, дававшая приговские тексты школьникам, выяснила, что большая часть читавших уже принимает изощренные концептуалистские дифирамбы за чистую монету…[4]

Кажется, более всего данная ситуация интересна наглядным превращением времени в некую линзу, через которую некогда взрывоопасные тексты Пригова начинают восприниматься чуть ли не как искусство ностальгии, тоски по советской Родине и ее очаровательным в своей самобытности реалиям. Тому же, сколь удачно такое видение совпадает со вкусами Путина, можно только подивиться. Лучше усвоившая уроки концептуализма Москва упасена этой ловушки и может безопасно использовать раскрепощающий потенциал приговских текстов, в то время как в Петербурге поэт почти невольно попадает в разряд извращенно понятого соц-арта. И, кстати сказать, именно город на Неве славен умением выворачивать наизнанку критические работы данного направления, непринужденно ставя их на службу власти. Вспомним здесь хотя бы печальную эволюцию митьков, задуманных В. Шинкаревым как философская антропология одного из типов советской интеллигенции (эту плодотворную дебютную идею в некотором смысле продолжил А. Секацкий со своими «могами»), а выродившихся – в лубочное воспевание застойных реалий: котельных, тельняшек, братишек. Не случайно главный митьковский персонаж – Д. Шагин – стал де-факто придворным живописцем в эпоху губернаторства В. Матвиенко. Западнические настроения Петербурга стараются заморозить всеми доступными средствами, и приговская экспозиция, кажется, является одним из их числа. Характерно, что следующий зал Эрмитажа планируется посвятить – еще более откровенный ход! – И. Кабакову, который тоже наверняка будет подан как тоскующий певец милых-милых коммуналок из потерянного советского рая.



[1] Вс. Некрасов, «Избранные стихотворения», сост. И. Ахметьев, 1998 г.

[2] Б. Херсонский, «Не быть, как Бродский», «Крещатик», №2, 2007 г.

[3] А. Синявский, «Прогулки с Пушкиным», Всемирное слово, 1993 г.

[4] Л. Зубова, «Языки современной поэзии», НЛО, 2010 г.: «Любопытен эксперимент Е. А. Чижовой, предложившей старшим школьникам и младшим студентам интерпретировать содержание текстов Пригова. 25% участников эксперимента не выделили никакой идеи в текстах, 50% дали интерпретацию текстов с опорой на прямое лексическое значение, без иронии, 25% видят иронию, но оценивают тексты как пустую забаву. <…> Статистика Е.А. Чижовой говорит о том, что наивному читателю, не знакомому с конвенциями литературной среды, хочется понимать Пригова буквально – несмотря на его клоунаду». Зубова ссылается на исследование Е. А. Чижовой «Репрезентация современной картины мира в концептуалистской литературе»// Текст. Структура и функционирование. Барнаул, 1994 г.

Как помочь журналу