Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

Борис Кутенков

 

Заполнение вакуума

(о стихах Ольги Ермолаевой)

 

Странная всё же ситуация сложилась в текущей словесности: язык не повернётся упрекать критиков, предпочитающих «плыть по течению» и писать об уже отмеченных фигурах литпроцесса. В море разливанном отыскать крупицы жемчуга, тем более у крайне мало печатающегося поэта, – нелегко. А давно и плодотворно работающий автор словно бы находится в категории «молодых».

В особенности ситуация осложняется, когда речь идёт о вынужденной ангажированности ответственным постом. Редактор отдела поэзии, а тем более в издании первой величины, – человек подневольный: необходимость соблюдать коллегиальную этику и отвечать на запросы и капризы авторов самых разных возрастов и статусов; «завязанность» на интересах издания и своих подопечных, отнимающая массу времени… «Воздух редакций невольно стесняет дыханье», – сказала Ольга Ермолаева в одном из ранних стихотворений, в другом охарактеризовав себя как «на чужие рукописи ухлопывающую жизнь».

Но движение по намеченному пути всегда сопряжено с правом и обязанностью выбора – когда «казнить» или «миловать» надо только себя. Ермолаева выбрала молчание. Долгие годы работая практически «в стол» и оставаясь в тени собственных редакторских заслуг (начиная с 1978 года через её руки прошло несколько поколений поэтов), она отказывается от интервью, да и вообще, по собственным словам, относится к себе «наплевательски», «выбрасывая целые рукописные книги» и «не играя в игру «ты мне – я тебе»[1].

Сознательный и достойный выбор временами огорчает. Последняя книга вышла в 1999-м, предыдущие – изрядно потрёпаны советской цензурой. Несколько публикаций в «Новом мире» остались, по сути, незамеченными, как бы не закрепив поэта в статусе легитимных, - ввиду отсутствия критических откликов, если не считать таковыми считанные реплики: «А сами-то ее стихи волнуют память…»[2] (Юрий Беликов); «невыплаканность эпической печали»[3] (Геннадий Красников); устные добрые слова Бориса Рыжего… Владимир Солоухин в предисловии к первой книге Ермолаевой «Настасья» (1978) приветствовал вхождение в поэзию «человека взволнованного, обогащённого опытом жизни, знающего, что он хочет сказать, и – самое главное – умеющего это сказать на высоком языке настоящей поэзии». Несмотря на некоторую размытость формулировок, свойственных предисловиям, можно сказать, что его ожидания сбылись.

При первом же знакомстве с поэзией Ермолаевой захлёбываешься мощностью звука, «сочностью» стиха. Чрезвычайное богатство красок и насыщенность – мелодическая, цветовая, топонимическая – ослепляют, как бывает, когда выходишь солнечным днём на мельтешащий знойный луг. Любовь к жизни, создающая впечатление здорового органического целого (какой уж тут «смехотворный печатный успех», по словам Ермолаевой в одном из стихотворений!), отрезает путь к критическому препарированию. И поневоле останавливаешься перед дилеммой: молча восхититься этим наплывом – или анализировать? Возможно ли, да и стоит ли, разъять на части «виноградное мясо»?

 

полно вставлять "очевидный крах",
жизнь, в двадцать пятый кадр!..
в Ялте проснёшься – а снег в горах,
в тучах амфитеатр.

воздух из многих пластов, пластин
чуден, неуместим...
(пусть их! – весенний холодный Крым
греками нелюбим!)
на эльсиноры татар плевать;

в номере дыбом кровать;
меркнет, на доли разъят апельсин, –
съесть или поцеловать?

 

Ещё одна особенность стихотворной системы Ермолаевой – обращенность, адресность многих текстов (эпистолярное обращение к собеседнику нередко подразумевается, даже когда нет посвящения с инициалами, например, «С.Г.» или «Б.Р.», – неявного, но понятного читателю, хоть немного знакомому с литературной средой). Все стихи продиктованы сильным, порой захлёстывающим чувством любви: к месту, событию, но чаще – к реальному, присутствующему в личной биографии человеку. Процитирую одно из лучших её стихотворений («Новый мир», № 12, 2005):

 

…Да, только один соразмерен, как слепок руки,
вполне равнодушен ко мне и всецело в трудах…

 

И это отрадно. Он дальше прорвется, чем я,
поскольку цветет, не впуская ни дребезг, ни лязг,
как дикий пунцовый гранат средь кладбищенского забытья,
нет, как золотистый шафран в азиатских предгорных полях.


Интересно заметить тут и реминисценцию из Цветаевой («В мире, где всяк / Сгорблен и взмылен, / Знаю – один / Мне равносилен») – интонационно значимому для Ермолаевой поэту, - и неочевидную отсылку к Евтушенко («мне не забыть, что есть мальчишка где-то, / что он добьется большего, чем я»), - с нотой доброго благословения свысока. Стихотворение, превращаясь в разговор с видимым и конкретным адресатом, становится и способом «остановки» прекрасного мгновения, и продолжением «очного» диалога, – в отсутствие самого диалога (как в посланиях покойным – Борису Рыжему или Юрию Беличенко). Уже не требуется присутствия читателя, чувствующего себя свидетелем чужих личных перипетий (умеренно, впрочем, погружающимся в биографические реалии). «Составила Вашу книгу: ошеломительны мощь, / стремительность восхожденья, исторгнутый горем свет», – о подготовленном Ермолаевой посмертном сборнике Рыжего «Типа песня» («Эксмо», 2006). Не требует оно и собеседника-адресата, временно «выпавшего» из жизни, – будто само населяет образовавшийся вакуум. Когда столь самодостаточно и предельно чувство, уже не нужно взаимности:


<…> а впрочем, с ним можно и не говорить никогда:

 ведь самодостаточен в поле бумажном пасущийся знак
и от кислорода не требует клятв боевая подруга — вода.

Несмотря на присутствие «мира», его вещные и зримые детали, складывается странное ощущение творчества в вакууме: можно «позволить» себе и избыточный, безграничный звуковой «перехлёст», и сведение художественного пространства стихотворения до одного конфидента, – либо вовсе монолог. Нет оглядки и на современные творческие стратегии («от чифиря постмодерна отдраиваю бокал»), о которых Ермолаева в силу профессии знает как мало кто.
Стихи пошагово словно бы набираются железной выучки в «экстремальных» условиях – без надежды на отклик. Нередко звучащая у Ермолаевой интонация – армейского «ротного», отдающего приказы самому себе. Текст дарит себе рилькевскую «минуту тишины», – в суете, бестолочи, наплыве рукописей и дел, прорывающихся посторонних шумов («вечный звон, редакторский ропот, гам»), – и демонстративно отвоёвывает и маркирует границы своей, «личной» территории и принадлежащих к ней – от чужих, «не допущенных» быть в этом мире. В такие моменты особенно интересна смена интонации: внезапная нежность, порой выраженная риторическим вопросом («Спит в смертном сне Борис. И что ему там снится?») и подчёркнутой безответностью жеста («А тот, неотрывно глядящий, не знает, что я ухожу, / что я, ему улыбаясь, благословляю его»).
Отдельный этап в творчестве Ермолаевой связан с потерей мужа, поэта Юрия Беличенко, – стихи, посвящённые переживаниям этого сложного времени, составили подборку в седьмом номере «Нового мира» за 2003 год. На смену ритмически расшатанному стиху приходит выверенная строгость размера; «вдовий плач», отсылающий к целой русской стихотворной традиции от Тютчева до Слуцкого и Лиснянской, сочетается с мотивами стоической самодисциплины, самоприказа.

 

Надо быть в твою честь по возможности твердой,
удержаться в ревущей воронке гигантской,
если так же из Крымска твой двести четвертый
будет в двадцать часов приходить на Казанский.

Я должна постоянно следить за собою,
не казаться по-вдовьи несчастной и робкой
и не плакать над снятой своей головою
в мерзлый день с новогодней конфетной коробкой...


Но чаще стихотворение строится как выхваченный из жизни фрагмент, без заботы о чёткости финала. Как воспоминание, возникшее ниоткуда и сбитое внезапным отвлечением, оттого намеренно торопливое, – либо ожидающее этого «сбива». Подчас возникает двоякое ощущение: с одной стороны – прекрасного дилетантизма (в прямом значении слова – от латинского «услаждать»), с другой – бесконечного и головокружительного путешествия. Ермолаева любит тему дорог, воспоминания о турпоходах, топографические подробности. Стих угловатый, взволнованный, подчёркнуто неаккуратный – словно внезапный выдох или эмоциональный всплеск – придерживающийся более-менее чётких ритмических и (всегда) рифмических рамок, но лишённый педантизма, «сбивающийся» на живую речь. И сноска к стихотворению о полёте «Костя Рупасов учил меня, что клеванты всегда должны быть на ладонях, их никогда нельзя выпускать из рук!» обретает новый смысл: выправка, дисциплина стиха – при относительной свободе и вариативности.
Поэтика Ермолаевой – это поэтика резких штрихов, мазков, восклицательных знаков и цветаевских анжабеманов, и прорывов царственного гнева, пренебрежения к «чуждому»: «…игрунам вашим, говорунам и политикам вашим мудацким / я уже не поверю теперь ни за что. никогда, господа. никогда».
Ермолаева пишет стихи, которые рождаются как выдох энергии, поражающей кумулятивным воздействием и заражающей интонацией – после них хочется писать самому. Творчество Ермолаевой – действительно настоящего, а не придуманного пиаром поэта, – заслуживает того, чтобы находиться на равных правах с завсегдатаями поэтических разделов толстых журналов. И донесение этого факта до читателей, а конкретнее – подготовка избранного, – на мой взгляд, должно стать задачей издателей поэтических серий, как бы утопично ни звучало это предложение в эру коммерциализации литературы и малой востребованности даже «широко известных в узких кругах» авторов.

 



[1] Из частной беседы автора этой статьи с О. Ермолаевой.

[2] Ю. Беликов. Тучки небесные // «На смену!» (Екатеринбург), 4 апреля2008 г.

[3] Г. Красников. Прекрасное не может быть не вечным// «Литературная Россия», № 14, 8.04.2005.



Как помочь журналу